30.01.2023 · Культура · История ·
«Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала», – сказал Радищев в начале «Путешествия из Петербурга в Москву». И с этих-то слов, – как считает Николай Бердяев, – и родилась интеллигенция. Мысль смелая уже самой датой рождения сей прослойки общества. И ещё Бердяев ставит Радищева первым народником. С кого-то же должно было начаться народничество, почему бы не с этого дворянина, кого сама Екатерина поименовала «бунтовщиком хуже Пугачёва». Хотя, конечно же, многое имеет начало в XVIII столетии (в становлении отечественного самосознания, в частности). Но знак равенства между этими понятиями – оставим на совести философа.
Радищев готовится издать «Путешествие» из северной столицы в первопрестольную, когда молодой Н.М.Карамзин едет по Европе и пишет письма друзьям обо всём, что видит в пути. Пишет в модном духе Руссо и Стерна. Лоренс Стерн своим «Сентиментальным путешествием по Франции и Италии» (до Италии он, правда, так и не добрался) дал имя литературному течению, что собрало под свои знамёна нехилую когорту славных авторов, начиная с Ричардсона; с Шиллером и Гёте («Что этим немцам надо ещё? – воскликнул в сердцах Гёте. – У них есть я и Шиллер!»). Туда же отнесли и Радищева с его уязвлённой душой. И, конечно же, Николая Карамзина, автора «Бедной Лизы».
Вообще-то о течении этом принято говорить чуть снисходительно, как о предтече «бури и натиска» романтизма – словно сам-то он пришёл навеки поселиться. Что вообще весь сентиментализм на русской почве – считают, – это история бедной Лизы, которой ничего не оставалось, как утопиться.
Нет, не только «Бедная Лиза» на счету беллетриста Карамзина: тут и «Остров Борнгольм», «Убежище Монрепо», «Чувствительный и холодный», много стихов и «прочие безделки», (как обозвал это сам Карамзин, готовя к изданию в «Московском журнале», затем в «Аглае» вторую часть «Писем»)... Конечно же, «Бедная Лиза», имевшая поразительный успех у публики, стала визитной карточкой и течения, и самого автора. Но главное в дебютном творчестве Карамзина – этот вот том писем за 18 месяцев его блужданий по Европе, тех самых «Писем русского путешественника»: из Пруссии, Саксонии, Швейцарии, Франции и Англии. Чисто событийно в них – дорожные пейзажи, случайные встречи в корчмах и гостиницах, визиты к иным деятелям эпохи. По сути же, это фонтан эмоций «души чувствительной». Ведь даже в архитектурно-историческом экскурсе по музеям готов он пролить слезу умиления или скорби: «Таково сердце человеческое; в сию минуту благодарю судьбу за то, что оно таково».
От 19 июня 1789, Кёнигсберг. «Здешняя кафедральная церковь огромна. С величайшим примечанием рассматривал я там древнее оружие, латы благочестивейшего из маркграфов бранденбургских и храбрейшего из рыцарей своего времени. Где вы мрачные веки, веки варварства и героизма? Бледные тени ваши ужасают робкое просвещение наших дней. Я мечтал около часа, прислонясь к столбу. – На стене изображена маркграфова беременная супруга, которая забывая своё состояние, бросается на колени и с сердечным усердием молит о сохранении жизни героя, идущего побеждать врагов».
И в том же письме рассуждения Канта, к которому он забрёл в гости: «Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым и всегда стремится к приобретениям. Смерть застаёт нас на пути к чему-нибудь, что мы ещё иметь хотим. Дай человеку всё, чего желает, он в ту же минуту почувствует, что это всё не есть всё... Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и что скоро придёт конец жизни моей, ибо надеюсь вступить в другую, лучшую. Помышляя о тех услаждениях, которые имел в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но представляя случаи, где действовал в соответствии с законом нравственным, начертанном у меня в сердце, радуюсь. Назовём его совестию. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно...» Почтенный муж! Прости, если в сих строках обезобразил я мысли твои!
Кант говорил скоро, весьма тихо и невразумительно; потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов немного. Всё просто, кроме... его метафизики».
Да уж, у сентименталистов у самих были вопросы в русле кантовской «Критики чистого разума». Как там у Паскаля: «Мы постигаем истину не только умом, но и сердцем. У сердца есть свой разум, о котором наш ум ничего не знает». Вот как о том у Карамзина (в «Чувствительном и холодном»): «Тронутая чувствительность имеет язык свой, которому все другие уступают в выразительности; и если глаза служат вообще зеркалом души, то чего не скажет ими женщина страстная?» Именно что постигать сердцем.
Ох уж эти «измы» и вечные ярлыки, куда ж без них. А вообще-то счастье наше, что свою многотомную «Историю государства Российского», первую лишённую академизма историю Отечества (ту самую, о которой Пушкин сказал: «Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Коломбом. Несколько времени ни о чём ином не говорили») – её писал зрелый уже сентименталист Н.М.Карамзин. Вслушаемся:
«В заключение скажем, что добрая слава Иоаннова пережила его худую славу в народной памяти: стенания умолкли, жертвы истлели, и старые предания затмились новейшими; но имя Иоанново блистало на Судебнике и напоминало приобретение трёх Царств Могольских: доказательства дел ужасных лежали в книгохранилищах, а народ в течение веков видел Казань, Астрахань, Сибирь как живые монументы Царя-Завоевателя; чтил в нём знаменитого виновника нашей государственной силы, нашего гражданского образования; отвергнул или забыл название Мучителя, данное ему современниками, и по тёмным слухам о жестокости Иоанновой доныне именует его только Грозным, не различая внука с дедом, так названным древнею Россиею более в хвалу, нежели в укоризну. История злопамятнее народа!»
Вот как завернул! Недаром же его символ веры: «Больно, но должно по справедливости признаться, что у нас до сего времени нет хорошей истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием… Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю, нужен только ум, вкус, талант» (письмо из Парижа от мая 1790).
Но вернёмся к «Письмам», кладезю авторских эмоций. 12 июля 1789 из Дрездена. Где на нескольких страницах впечатлений от посещения знаменитой галереи (со справками о живописцах, взятых уже по приезде из каталогов) расписан весь день. «Поутру вошёл я в придворную католическую церковь во время обедни. Великолепие храма, громкое и приятное пение, сопровождаемое согласными звуками органа; благоговение молящихся, вознесённые руки священников – всё сие вместе произвело во мне некий восхитительный трепет... Ноги мои подогнулись; я стал на колени и молился от всего сердца».
«После обеда... пошёл один гулять в так называемый Большой сад... Едва ли когда-нибудь чувствовал так живо, что мы созданы наслаждаться и быть счастливыми; едва ли когда-нибудь был я так добр и так благодарен моему творцу, как в сии минуты. А вы, цветущие берега Эльбы, зелёные леса и холмы! Вы будете благословляемы мною и тогда, когда, возвратясь в северное отечество моё, в часы уединения буду вспоминать прошедшее».
Но чрезмерные восторги, все эти слёзы умиления могут, понятно, раздражать нынешнего читателя, коль нет в душе вашей созвучия им.
В университетском городе Лейпциге он наведывается ко многим учёным и поэтам: Платнеру, Гердеру, Виланду, Вейсе. Ради них он и предпринял свой вояж. Иные не сразу идут на контакт с гостем, но оценив его чистосердечность, становятся откровеннее, как с послом доброй воли. В конце июля во Франкфурте Карамзин узнает о событиях в Париже. Пока скорее недоумение: кто б мог ждать такого от любезной нации?! В публичной библиотеке берёт Шиллерову трагедию «Фиеско». «Едва ли не всего более тронул меня монолог Фиеска, когда он размышляет, не лучше ли ему остаться простым гражданином и за услуги, оказанные им обществу, не требовать никакой награды, кроме любви сограждан, или воспользоваться обстоятельствами и присвоить себе верховную власть в республике? Я готов был упасть перед ним на колени и воскликнуть: «Избери первое!» Какая сила в чувствах! Какая живость в языке!»
Весной следующего года из Парижа пишет конкретнее. «Можно ли было ожидать таких сцен от зефирных французов, кои славились своей любезностию и пели с восторгом от Кале до Марсели, от Перпиньяна до Стразбурга:
«Для любезного народа счастье – добрый государь».
«Не думайте, однако ж, что вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре! Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы... История не кончилась, но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона».
Апрель 1790. «Вчера в придворной церкви видел я короля и королеву. Спокойствие, кротость, добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождается в душе его. Есть на свете счастливые характеры, по природному чувству не могут не любить и не делать добра: таков сей государь! Он может погибнуть в шумящей буре – но правосудная история впишет Лудовика XVI в число благодетельных царей, и друг человечества прольёт в память его слезу сердечную. Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна... Мария рождена быть королевою. Вид, взор, усмешка – всё показывает необыкновенную душу. Нельзя, чтобы сердце её не страдало, но она умеет сокрывать горесть свою, и на светлых глазах её неприметно ни одного облачка. Улыбаясь так, как грации улыбаются, перебирала она листочки в молитвеннике, взглядывала на короля, на принцессу, дочь свою, и снова бралась за книгу... Дофина видел я в Тюльере. Милый младенец! Ангел красоты и невинности! Как он в тёмном своём камзольчике с голубой лентой через плечо прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостию окружали любезного младенца... Народ любит ещё кровь царскую».
Через каких-то два с половиной года один из молодых республиканцев, любитель острого словца, выкрикнет в Конвенте, сорвав овации: «Король должен править – или умереть». И неумолимая история влекла добродетельного короля под нож гильотины. А мы то и дело подчёркиваем, что некто не принял революции как неумолимости прогресса и смены формаций, спросим себя: а с какой же стати очевидец событий, принял бы её? (Такое по плечу разве что «прогрессистам» вроде Радищева).
«Всякое гражданское общество, веками утверждённое, есть святыня для добрых граждан, и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. «Утопия» (или «Царство счастия», сочинения Моруса) будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов... Французская монархия производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; под её мирною сению возрастали науки и художества... Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: «Мы лучше сделаем!»
Новые республиканцы с порочными сердцами! Разверните Плутарха, и вы услышите от древнего величайшего, добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти!»
Тут уже видна жёсткая позиция Карамзина-историка, давшая повод современникам для едких эпиграмм на него. О чём – ниже. По возвращении домой, готовя к изданию (в 90-е) свои «Письма», Карамзин среди прочих «безделок» пишет стихотворение «К милости» – чем ни ультиматум монаршей власти? И, воленс-ноленс, провидение будущего:
Доколе гражданин покойно,
без страха может засыпать,
и всем твоим подвластным вольно
по мыслям жизнь располагать;
Доколе всем даёшь свободу
И света не темнишь в умах;
Пока доверенность к народу
Видна во всех твоих делах, —
Дотоле будешь свято чтима,
От подданных боготворима
И славима из рода в род…
Спокойствия твоей державы
Ничто не может возмутить.
«Письма русского путешественника» – яркий пример беллетристики конца XVIII века (когда «бель леттр» было похвалой: типа как прекрасно сказано! а вовсе не тем лёгким чтивом – антиномией серьёзной литературе). Заодно и образчик эпистолярного жанра и стиля сентиментального путешествия, сошедших на нет в последующих веках.
«Своему успеху у русского читателя это сочинение отчасти обязано новизне предмета, – сказано в предуведомлении к переизданию «Писем» в «Зрителе» в 1797 году. – Наши соотечественники давно путешествуют по чужим странам, но до сих пор никто из них не делал этого с пером в руке».
Но «Письма» эти – ещё и дневник встреч: в Германии встречался с любезными авторами: от Канта до Виланда; в Швейцарии повсюду находил следы своего кумира Ж.-Ж.Руссо; в Англии поискал памятные места героев Стерна и описывал пантеон Вестминстерского аббатства со знаменитостями, упокоенными здесь. С трепетом и благоговением преклонил колени перед статуей Шекспира; переводил латинскую надпись с надгробия Невтона, что «был мудрым изъяснителем натуры, древности и св. писания, доказал своею философией величие Бога, жизнию святость евангелия».
«Филдинг утверждает, что ни на каком языке нельзя выразить смысла английского слова humour, означающего и весёлость, и шутливость, и замысловатость... Что его нация имеет преимущественно эти свойства. Нет, нет, гордые цари морей, оставьте недругам вашим, французам, всякую игривость ума. Будьте рассудительны, если вам угодно, но позвольте мне думать, что вы не имеете тонкости, приятности разума... Вы рассудительны – и скучны!» Да уж, падение акций на лондонской бирже не исторгнет слез из чувствительной души русского путешественника.
Франции же отведено в «Письмах» центральное место. Оно и понятно: это ж те самые годы, которые, как он и предвидел, ещё потрясут мир. Франция – это песнь песней для Карамзина. «Я хочу жить и умереть в моём отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции». (О, как же это разнится с мнением Фонвизина, писавшего из тех же мест двенадцатью годами ранее: «Рассудка француз не имеет, и иметь его почёл бы худшим для себя несчастьем»!) Четыре месяца во Франции показались Карамзину коротки, а пара месяцев в Англии всё торопил: скорее домой! «Я и в другой раз приехал бы с удовольствием в Англию, но выеду из неё без сожаления».
Подступая к основному труду жизни Николая Михайловича, «Истории государства Российского», для начала приведу – пример стилистики карамзинской «Истории», буквально наугад (из главы III).
«Таковы были древние Славяне по описание современных Историков, которые согласно изображают их бодрыми, сильными, неутомимыми. Презирая непогоды, свойственные климату северному, они сносили голод и всякую нужду; питались самою грубою, сырою пищею; удивляли Греков своею быстротою; с чрезвычайною лёгкостию всходили на крутизны, спускались в расселины; смело бросались в опасные болота и в глубокие реки…
Сии люди, на войне жестокие, оставляя в Греческих владениях долговременную память ужасов её, возвращались домой с одним своим природным добродушием. Современный Историк говорит, что они не знали ни лукавства, ни злости; хранили древнюю простоту нравов, неизвестную тогдашним Грекам; обходились с пленными дружелюбно и назначали всегда срок для их рабства, отдавая им на волю, или выкупить себя и возвратиться в отечество, или жить с ними в свободе и братстве.
Столь же единогласно хвалят летописи общее гостеприимство Славян, редкое в других землях и доныне весьма обыкновенное во всех Славянских: так следы древних обычаев сохраняются в течение многих веков, и самое отдалённое потомство наследует нравы своих предков. Всякой путешественник был для них как бы священным: встречали его с ласкою, угощали с радостью, провожали с благословением и сдавали друг другу на руки. Хозяин ответствовал народу за безопасность чужеземца, и кто не умел сберечь гостя от беды или неприятности, тому мстили соседы за сие оскорбление как за собственное. Славянин, выходя из дому, оставлял дверь отворённую и пищу готовую для странника. Купцы, ремесленники охотно посещали Славян, между которыми не было для них ни воров, ни разбойников; но бедному человеку, не имевшему способа хорошо угостить иностранца, позволялось украсть всё нужное для того у соседа богатого: важный долг гостеприимства оправдывал и самое преступление…»
Такой панегирик древним славянам в отношениях к приезжим, не отзвук ли странствий русского путешественника по Европе в 1790-м, где его так ласково принимали? А теперь пришла пора рассказать о точке на карте Подмосковья, где Карамзин сперва нашёл своё счастье, а затем и место, откуда есть пошла и «История государства Российского». И это Остафьево – подмосковная усадьба князей Вяземских.
«Остафьево достопамятно для моего сердца: мы там наслаждались всею приятностию жизни, ни мало и грустили; там текли средние, едва ли не лучшие лета моего века, посвященные семейству, трудам и чувствам общего доброжелательства, в тишине страстей мятежных…»
Продолжение следует
На заставке – портрет Н.М. Карамзина работы В.А. Тропинина, 1818 г.
11.09.2025 · СВО
06.01.2025 · Православие
15.03.2024 · Россия и мир